Главная » Файлы » КНИГИ » Художественная литература

НА КРАЮ СТЕПИ. Историческая повесть. С. Караскевич-Ющенко. часть2
19.02.2017, 15:30

 Часть 2

 — Ну, ладно... Одна ночь—не великий срок.
Но велика была та святая и страшная ночь.
Как только ударил к „Деянию" колокол богодаровской церкви, со всех сторон по дорогам, тропам и межам потянулись к Богодаровке пешие и конные люди. Шли толпами, шли двое и трое, и казалось, сходятся люди на великую жатву, потому что у каждого за плечами были серпы или косы. И вокруг храма богомольцев стало так много, что уже не было ' им места на просторном погосте. Их сомкнутые, как в битве, ряды заняли весь пригорок, спустились к реке и потянулись вдоль нея лентою к лесу, в котором затерялась их темная толпа. И старый о. Василий правил великую службу не спеша, истово выпевая по уставу все каноны и оглашая церковь радостною вестью „Христос Воскресе!"
— Воистину воскресе! отвечали звонкие девичьи голоса.
—    Воистину воскресе! шептали старухи синими, спекшимися от долгого поста губами.    .
—    Воистину! гремело вокруг церкви и Раскаты этого грома, вырываясь из тысячи грудей, будили Буг и еще спящие зимним сном, прозрачные леса.
Служба подходила к концу и вокруг церкви затеплились восковые свечи, принесенные для освящения с пасхами, как по дороге из Янова показалась тележка, запряженная парою сытых, откормленных коньков. В тележке сидел богатый Матус с Яновским „скарбником"—казначеем.
—    Эй вы, крикнул казначей еще издали,—какое тут у вас своевольство? Вельможный граф милостиво Разрешил вам отворить церковь, а вы натащили на погост своих пасох, пампушек и еще там всякой дряни...
—    Я же заплатил, заговорил обиженным тоном арендатор.—И я же должен получить неустойки...
Но не назвал богатый Матус суммы, за которую переуступал аренду... И никто не знал, кто нанес первый удар. Толпа сомкнулась в жутком и грозном молчании и когда она опять Раздалась на обе стороны, из нея, храпя и фыркая, вынесли испуганные кони два окровавленные, обезображенные трупа. Лошади мчались к Янову, а за ними, словно опьяневшая от вида крови, неслась Разъярённая толпа.
—    В костел! В замок! Палить иерусалимку! В школу,— извести до основания проклятый панский корень!..
Кровь и ужас Разлились по местечку. Как охапка сухого хворосту, запылала „иерусалимка" вокруг башни. И никто не тушил пожара. С визгом и воем метались обезумевшие женщины с кричащими детьми на руках, стараясь укрыться за стены замка и за ограду костела. И все имущество, собранное годами труда и лишений, было Разграблено и уничтожено. Дорогие сукна валились в лужи талого снегу и шелковыми платками, с хохотом и гиком, молодые казаки заворачивали себе ноги вместо онуч. И скоро площадь опустела. На месте лавчонок лежала серая груда пепла, по которой там и здесь вились сизые дымки и виднелись обезображенные трупы тех несчастливцев, которые не успели спрятаться. Еврейские дома стояли темные, глухие, точно вымершие и только в одном окне к Разною звездочкой блестел огонь.
—    Глянь, братцы!.. Рабин!.. Гайда к нему: от него все лихо...
—    Он все знает!
—    Людей травит!
—    Зельем поит!
И толпа двинулась в угол площади, к старому, покосившемуся дому.
Несколько человек заглянули в не завешенное окно и смущенно отступили.
—    Один в хате... Молится...
—    Кому? Чёрту Разве?!
А старый раввин действительно молился. Семья его была в безопасности. И один, среди своих книг и приборов, он был готов к смерти: одетый в полосатый „талес“, вытканный руками покойной жены, в котором, по закону, его положат в могилу,—со свитком „Закона" на лбу и руке. Он сидел и, мерно Раскачиваясь из стороны в сторону, читал песню великого царя: „Скажите народам: Господь царствует! Потому тверда вселенная, не поколеблется. Он будет судить народы по правде".
Но люди, смотревшие в окно на старика, не понимали слов давно умершей речи. И казалось им, что старый раввин, мерно качаясь из стороны в сторону, творил заклинание на их погибель.
—    Что на него смотреть! Заходи из сеней! Давай сюда аркан!
Старому раввину скрутили руки, накинули веревку на шею и поволокли через площадь к коллегии, а его хату зажгли с четырех концов. И слышно было сквозь свист пламени, как трескаются переплеты старых книг, и было видно, как в дыму, с тысячью искр взвивались клочки пергамента и на них огненными буквами горели неведомые слова. Ворота коллегии оказались плотно запертыми. В один миг заработали топоры вокруг корней столетнего граба, росшего у костела, и огромное дерево, как таран, ударилось в дубовые, кованные железные ворота. Но прежде, чем Раздался второй удар, ворота отворились и на пороге показался ксендз Ксаверий, из рода графов Калиновских. Все помнили молодого ксендза храбрым и доблестным рыцарем, неутомимым в войне с врагами христианства,—турками и татарами. Но в последнем степном походе был Разбит малый отряд графа, а сам он спасся только чудом, притаившись в глинистой водомоине, у края степной балки. Из своей потайной пещеры, как из стрижиного гнезда, он видел татар, рыскавших в поисках за ним по дну и по краю балки... Три дня молодой воин питался пасленом, тонкие стебли которого закрыли его убежище, молил Бога о чуде и уверовал в чудо. Из степи вернулся граф Ксаверий другим человеком. Он надел священническое облачение, вместо кольчуги, и с крестом, вместо меча, в руке, стал проповедовать людям мир и любовь. И в коллегии он был самым добрым, самым любимым профессором.
—    Братья! заговорил он, смело глядя на ревущую толпу,— вспомните слово апостольское...
Толпа, оторопелая от неожиданности, подалась назад.
— Нет грека, нет еврея, продолжал молодой ксендз.
—    Эге ж таки! Раздалось в задних рядах.—Кабы их не было, плохо бы вам пришлось:—некому было бы отдавать на откуп наши святые церкви.
В толпе послышался смех.
—    Братья! я скажу вам притчу...
—    Что его слушать!
—    Пусть! пусть поговорит!
— Ну, ну, говори!
—    Послушаем...
И хотя в задних рядах еще бурлило буйство и гнев,— смех, пронесшийся над толпою, отрезвил ее, как порыв вольного степного ветра.
—    У одного царя, начал ксендз,—было шесть сыновей и только один перстень, с бесценным алмазом. И царь сказал детям: „Сыны мои! Угождайте передо мною, и тому, кто найдет милость в глазах моих, оставлю я свой царский перстень". И угождали сыновья, и все обрели милость в очах отца и господина своего. И так как он любил их всех одинаково, то призвал искуснейшего мастера из дальних краев и повелел ему сделать пять перстней совершенно одинаковых... Так веры все одинаковы...
—    Ишь, куда гнет!
—    А почему вчера и позавчера пасха была ваша панская, а наша хамская?
—    Да что его слушать!
—    Ты бы вчера Разсказал нам свою басню.
—    Эй! Проткните ему горло казацкою пикою!...
И проткнули...

Содрогнулась вся Польская земля, когда пошли по ней вести о небывалых злодеяниях, совершившихся в Янове. Не было меры негодованию польских панов, потому что против них восстали их собственные рабы.
Вольные русские земли, Разлученные татарским игом с великою матерью—Россией, вошли в состав Польского королевства на основании договоров и статутов, как её самостоятельные части. И короли Владислав-Ягелло и Владислав IY подтверждали их вольности своими указами, грозя королевским гневом тем из своих подданных, кто будет унижать русских, укоряя их рабством, „потому что все то рабство они омыли и искупили своею доблестною кровью под Танненбергом“, прибавлял указ. Но не так смотрели польские магнаты на своих православных собратий. И считая самую веру православную признаком подчинения и рабства, называли ее „мужичьей", „хлопекой" верой и с презрением относились к полудикому казацкому населению и его предводителям. И король Ян-Кази- мир был во всем согласен с своим дворянством и духовенством католической церкви.
Началось преследование русского населения польской Украины. Те из русских дворян, которые занимали правительственные должности, были их лишены, а вместе с ними и почетных званий, и дарованных королем привилегий. А крестьяне и дворовая прислуга польских панов несли все ужасы озлобления и мести. Сельское население было обременено непосильными поборами. Дворовых за малейшую провинность или ослушание забивали палками на смерть, а за попытку бежать мучили несказанными пытками, гноили в сырых погребах, топили в реке.
Но все эти кары не только не прекращали смуты, а со дня на день усиливали. Бегство стало поголовным. Случалось, в одну ночь пустели крестьянские поселки и небогатые, Расположенные в одиночку панские усадьбы. И по мере того, как край пустел, лес и степь наполнялись Разбойничьими шайками.
Между железнодорожными станциями Калиновкой и Яновом есть до сих пор дремучий лес—Яновская Дубина. В ней там и здесь Разтут еще тысячелетние дубы-великаны, а у их корней земля изрыта глубокими глинистыми ямами и оврагами, которые слывут в народе под именем гайдамацких яров. Туда, в эти яры, схоронилось все население Богодаровки, ищущее страшной кары.
И ожидания скоро сбылись. Уже через неделю из Яновского замка выступил многочисленный отряд блестящей польской конницы, в который почти поголовно вошли воспитанники старших классов коллегии.—Не до учения было теперь, когда наступала опасность.
Такие же отряды шли из Хмельника, Бара, Винницы... отовсюду, где были замки польских магнатов.
Яновский отряд прежде всего окружил мятежную Богодаровку. Но тихо и глухо было в опустелом селе. Молчаливые, заколоченные стояли покинутые хаты и только кое-где бродили худые кошки да испуганно взлетали покинутые в спешном бегстве петухи и куры. Да на обширном подворье полковника Глуха, у самого берега Буга курился сизый дымок над крышей убогой хатки.
Двое всадников спешились и, отворивши низенькую дверку,—отступили в испуге назад. Из маленькой хатки на них пахнуло удушливым запахом трав и лекарственных снадобий, а с лавки им навстречу поднялась худая, дрожащая старуха, с Растрёпанными космами седых волос.
— Тяжко... тяжко душе с телом Расставаться!
И как безумные, польские жолнеры,—высокие, сильные, вооруженные с ног до головы—бежали бес оглядки, позабыв оседланных коней у порога убогой хибарки.
Их гнал непобедимый, суеверный страх, потому что все знали, что баба-Пилипачка—ведьма. И верили, что не может ведьма умереть, не передавши другому человеку своих заклятых знаний. И пропал тогда тот человек навеки!.. Будет он видеть лицом к лицу смерть и несчастье, и всякую нечистую силу. И как придет ему время пустить наговор или залом заломить на чью-нибудь погибель, то сгубит он родного отца-мать и у себя самого на голове залом заломит себе на погибель... И за все то на том свете—неугасимая мука.
Гонимый этим страхом, польский отряд далеко обошел таинственную избушку. Но зато все, что можно было Разграбить и уничтожить, было уничтожено и Разграблено.

Запасы из кладовых, погребов и амбаров в усадьбе полковника были сложены на возы и увезены в Янов. Серебряные ризы икон и парчовые облачения, и скарб беднейшего мужика—все было взято. И когда уже нечего было грабить,— жолнеры зажгли село со всех кондов и дождались, когда пламя взвилось к небу багрово-синим, свистящим столбом. Тогда они сели на коней и понесли смерть и Разрушение в другие села.
В старой лачуге над Бугом было от пожара светло, как днем. И в этом разном свете из-за печурки вышла Маруся, бледная, дрожащая от страха и злобы, и любовно наклонилась к умирающей старухе.
—    Бабуся, голубка! Может, дать водички?...
—    Ой, тяжко, Марусенька!.. Раскрой двери: дай легче дышать!.. Не бойся: теперь эти дурни сюда не вернутся. Разве издалека бросят пук зажженной соломы... Сядь около меня... слушай...
Маруся повиновалась, но когда её рука ощутила липкий пот холодеющей старческой руки, на выразительном лице девушки мелькнул испуг.
—    Боишься? И ты боишься... Да и есть тебе чего бояться: умру я у тебя на руках и ославят тебя люди ведьмой. Да и станешь гы ведьмой: будешь знать добро и лихо, и провидеть судьбу человека. Только, знай,—нет в том ни чертей и никакой силы нечистой. Во всех моих чарах—один Разум, да старые годы, да молитва.,. Слушай же меня хорошенько!—Во всяком человеке живет два человека: один наружный, всем видный; другой—никому, даже самому тому человеку не видный. Только глядится он порою другими очами в его очи, да сквозь его голос зазвенит своим голосом. Вот, тогда и примечай. Случается, что в богаче живет душа жадного нищего. А и так бывает, что бедняку негде голову преклонить, а в нем усмехается его доля... И быть тому человеку богатым и счастливым, потому что только от внутреннего человека зависит его судьба...
—    А как же болезни, бабушка? И наговор? И порча?
спросила девушка, с жутким и захватывающим любопытством.    '
— А болезни, доня, от земли, от воды да от ветру... Да Разве мало я тебя учила?.. В каждом камешке, в каждой травинке положил Господь свою силу. Ты уже знаешь, как лечить очи майскою росою, и как от болотной воды привязывается лихорадка. Ты уже умеешь найти и чистотел, и бодягу, и наперстянку... Учись же бес меня, как и при мне училась. Всякое зелье суши, толки, настаивай и пробуй... Пробуй на себе самой. Никогда не давай зелья людям, пока на себе самой не попробуешь: одно зелье в тоску вгоняет, другое в сон; от от одного зелья голова болит, от другого—больной голове полегчает: во всем своя сила. А главная сила—в молитве. Молись, Маруся! Молись за себя, за близких, за весь мир христианский... Встань, выдь из хаты, стань на пороге! Проси Господа чуда. Помолись ему огненной молитвой, как я тебя учила. Иди!
И, словно повинуясь чьему-то непреодолимому наитию, девушка стала на пороге, протянула руки к бушующему пламени и зашептала:
Свят, свят, свят!
Господь на Синае...
Вода в Дунае.
Чтоб огненная сила От моего слова остыла.
И огонь, и пламень, и сера,
И блисковка 1), и от запалу,
И от лихого человека...
Слава Господу Иисусу Христу Ныне и присно и во веки... Аминь.
Ночь была тихая, бесветренная, грудами лежали вокруг церкви обгорелые дома. Но пламя, пожравши дерево и солому, ничего не могло сделать с глиной, из которой главным образом были построены мазанки-хаты, и в груде обломков там и здесь перебегали синие змейки огня, лизавшего замазанные глиною солому и хворост. Такие же синие змейки поползли по столетним липам и тополям вокруг церкви. Но молодая, сочная листва плохо загоралась и падала на землю широкою каймою серого пепла и обгорелых, свернувшихся листьев. Потом змейки поползли по траве к самой церкви. Но по украинскому обычаю земля вокруг церкви была туго убита и утоптана коленями и подковками молящихся и усыпана влажным речным песком. И у этого песка умерло последнее пламя.
*) Молния.
 
С порога Пилипачкиной хаты Маруся видела, как никнет пожар. И когда полный месяц стал над селом, в его серебряном свете звездочкой загорелся на обычном месте крест родной церкви.
Девушка зарыдала от счастья... Она верила, что по её молитве Матерь Божия сотворила чудо, охранивши среди моря пламени святое место Свое.
А с лавки, чуть слышные, доносились слова умирающей:
— Все можно отнять у человека; нельзя отнят только веру. Вера живет в душе,—вынимают с верою и самую душу. Но жив Бог... жива душа моя! И скажи ему, скажи своему Степану,—-когда соединит вас Господь в пару,—пусть идет на полночь искать защиты. Там... там... за Москвою...
Но конца вещих слов Маруся не слышала: последнее слово слетело с уст умирающей вместе с последним дыханием.
Девушка обрядила покойницу, сложила ей руки на груди, дала ей в руки восковой восьмиконечный крестик вместе с пучком базилики, и покрыла тело белой холстиной. Потом крепко заперла хату и быстро пошла берегом к лесу... Начинало светать, а до дня ей надо было быть в Яновской Дубине.
X.
Пышно зазеленели в тот год озими, да некому было засевать яровое. Цветущий край точно вымер. И только там и здесь вились дымки далеких пожаров: это горели усадьбы польских панов и не было кому их защищать от гайдамак, которые нападали по ночам на одинокие поселки, проходя невидимками мимо самых чутких псов и самых верных сторожей.
И наконец, на сейме в Варшаве было решено признать казаков воюющею стороною и объявить „посполитое рушенье11, т. е. народное ополчение. В то же время воеводам Киевскому и Брацлавскому было приказано двинуть войска в поле.
Но прежде, чем стать во главе войска, воевода Брацлавский с сильным отрядом прибыл в Янов, чтобы отпраздновать там свою свадьбу с графиней Стефанией.
Брак был неравный: невесте шел пятнадцатый год,— жениху сравнялось сорок восемь. Но такие браки в те времена не были, редкостью. И родители Стефании с радостью отдавалит свое дитя в верные руки. Воевода был старым товарищем и другом её отца, а покойная Воеводина воспринимала девочку от купели. Сама молоденькая невеста была привязана к жениху, как дочь, и охотно меняла полуразрушенный Янов на крепкие башни Брацлавского замка.
Больше года прошло с тех пор, как странная перемена произошла в молодой графине. Она стала тихой и молчаливой, как монахиня. По ночам молилась Богу, строго соблюдала посты и, наконец, объявила родителям о своем желании уйти в монастырь. Не смея противиться благочестивому желанию дочери, старый граф сделал вклад в обитель августинок, стоявшую над Бугом, между Немировом и Великим Лесом. Это была обитель, куда принимались только девушки самых благородных родов: вступающая должна была доказать документами, что до четвертого рода нет в её жилах мужицкой крови и до седьмого—еврейской. Но лютая доля постигла тихую обитель: набежали гайдамаки, все ограбили, сожгли, а сестер взяли в плен, и старых тут же утопили в реке, а молодых променяли татарам за коней,—годовав голову.
Свадьба была назначена на праздник Тела Господня. Но как не похож был Янов на то веселое, шумное „местечко", каким он был два года назад! Там и здесь, по широкой площади, среди обгорелого пепелища белели новые мазанки- хатки: их построили те из евреев, которые горьким опытом убедились, что нет на земле такого места, где жилось бы привольно гонимому племени, и вернулись в неприветную родину. Они пробовали даже торговать: вокруг закоптелой от дыма башни опять стояли ятки и навесы, и под ними пестрели платки и яркие ленты. Но ни одного покупателя не было на широком ярмарковище. Только у костельной ограды, измученные долгою дорогой, спали на своих пустых торбах слепцы- бандуристы. Сошлись они со всего Подолья на ярмарку, но некому было здесь слушать их песен.
Как только Раздался первый удар костельного колокола, графиня Стефания вышла из замка. Никто не смел за нею следовать: все знали, что она идет молиться на любимое место,— за костелом. Там, в горячей молитве проводила она долгие часы, там творила тайную милостыню, бросая хлеб и серебро голодным, сходившимся со всей округи. И в этот Раз протянула она бледную руку в каменный просвет забора. И никто не видел, как высокий, статный слепец-бандурист схватил эту руку, как щедрую, давно жадно жданную милостыню.
—    Я пришла... Мне ГаРазька сказал... Богом заклинаю тебя: беги, беги отсюда!
—    Зоре моя... доля моя... шептал слепец, прижимая дрожащую руку девушки к грязной тряпке, которою были завязаны его глаза.
—    Там, на Буге, за великим лесом... там ждут мои челны. Я с ними тебя отобью.
—    Молчи! Спасением души заклинаю: молчи! Кровь моего и твоего народа между нами... Не долго я буду топтать Божью землю: скоро Господь позовет меня к Себе... И там... там, в сиянии вечной правды, мы встретимся... мы встретимся. Я знаю!
И столько глубокой веры, столько душевной силы было в этом слове, что и он поверил. С тихим стоном прижался он последний Раз к её руке и, как подкошенный колос, упал на колени.
А она,—все такая же тихая и ясная, повернулась к костелу и вошла в его темные, прохладные сени.
Поздно ночью двинулся свадебный поезд вниз по Бугу. Посредине, весь Разубранный бархатом и золотом, плыл „дуб“ новобрачных, окруженный бесчисленными лодками, на которых сидели поезжане, гости и многочисленная дворня, которую родители давали в приданое за дочерью. И во все стороны шмыгали челны и душегубки, выслеживая в камышах лихого человека. По обоим берегам реки, освещая путь кРазными факелами, шли конные и пешие полки.
Но все было тихо на реке. Только чутко дрожал камыш, да, порою, казалось, что в нем притаился кто-то живой и охает, и стонет, и плачет зловещим голосом болотной ночной птицы. Порою смутная тень скользила над водою и бесшумно исчезала,—точно ныряла в воду. И чудилось поезжанам,-что то ныряют русалки, вспугнутые огнями и завистливо глядящие из камышей на свадьбу человека.
XI.
Все лето, осень и зиму тянулась война. Местного ополчения было недостаточно и воевода литовский должен был двинуть на юг главные войска. И первым выступил в поход отряд полковника Глуха. Никого не заботило то обстоятельство, что начальствовал отрядом украинец. В те времена часто представители русских родов становились врагами родного племени. Сыновья Константина Острожского были преданнейшими вельможами польского короля. А впоследствии „Ярема" Вишневецкий был бичом и грозою казаков. И поляки на Подольи нетерпеливо ждали Глуха, как своего избавителя.
А он перешел Тетерев под Житомиром и словно в воду провалился со всем своим отрядом.
В широком, глинистом овраге, вершина которого залегла в Яновской Дубине, а пологие бока охватили болотистую излучину Буга, Расположилось целое село, ушедшее в землю по самые крыши своих землянок-хат. Одни мазаные трубы торчат, да там и здесь поблескивает осколок слюды в узеньком, повернутом к Бугу, окне. Двери—все на промоину оврага, по дну которого бегают дети, бродят поросята и роются зачуявшие далекую весну куры. У крайней землянки, которая выглядит несколько больше других, стоят два оседланных коня, привязанные к вбитой в землю коновязи, а у самого порога—толпа детей и женщин. То тот, то другой из ребят любопытно заглядывает в двери и делится своими наблюдениями:    .
—    Сама полковница на стол вечерять ставит.
—    А батюшка с паном полковником мед пьют.
В землянке тесно,—яблоку негде упасть. За столом сидит войсковой старшина рядом с полковником Глуком.
Красивый, не старый еще человек похож на Степана ласковым взглядом широких карих глаз. Степан стоит тут же, у стола, и оттого, что робеет перед отцом и войсковыми начальниками, он кажется моложе, почти мальчиком.
И голос его дрожит, когда он читает по листу бумаги, который держит в руке.
—    Из Фастова 200 конных. Из Борзны 150... да с косами пеших полтысячи. Из Глухова...
—    Люблю хлопца за проворство... И в Глухове сам был?
—    Был...
—    И на Дону?    '
—    Нет, до Дону не доехал. Пали оттуда вести, что не до нас им теперь; заварилась своя свара... А Слободянщину всю объехал... Из Харькова, из Ахтырки, из Изюма да из Ромодана...
— Будет! Раздался голос о. Власия.—Не читай больше!.. Вспомним, как Господь не велел числить войско, дабы не возгордиться. Господь сам сочтет воинов христовых! А мы на Него уповаем, да не постыдимся!
Страшная весть ошеломила все Подолье: прибежавшие из Янова и Калиновки евреи-сыщики говорили, что полковник Глух соединился с гайдамацкими шайками и, вместе с ними, идет к Виннице.
И слухи скоро подтвердились. Глух шел по Подолью, как по неприятельской стране: Разбивая встречные отряды, оставляя гарнизоны в покинутых замках, захватывая в плен предводителей „посполитого рушения".
Рядовых воинов он отпускал на все четыре стороны. Но так как большинство их были наемные иностранные солдаты, сделавшие войну своей профессией, которым, в сущности, было все равно, за что и под чьими знаменами сражаться, то они тут же вступали в войско победителя. И войско росло, как катящийся с горы снежный ком.
Польское правительство тут только поняло, какая огромная опасность надвигалась на Речь Посполитую с юга, с границ татарской степи. Целая армия, под начальством графа Калиновского, старшого представителя славного рода, вступила в пределы Украины, а навстречу ей шел сильный отряд Брацлавского воеводы. По хитро задуманному плану было решено теснить мятежников с двух сторон к берегам Буга, чтобы у переправы через эту реку захватить Глуха со всем его отрядом. И Глух, точно повинуясь велениям своей злой судьбы, шел прямо к Бугу.
Наконец, на Рассвете туманного зимнего дня, спешно прибежавшие шпионы донесли, что отряд Глуха переправился за реку, чуть повыше Винницы.
Привели и трех „языков“—пленников, захваченных в то время, как они ладили сани, чтобы перебраться через реку, под видом мужиков, везущих на базар жито. И в санях у них, под мешками пшеницы, нашли порох и кремнёвые ружья... Итак, военный план воеводы был выполнен • удачно: под Винницей он соединится с брацлавскими войсками, и затравленный зверь будет в ловушке.
После торжественной благодарственной мессы был дан знак к выступлению из лагеря. И блестящее войско, сверкая латами и конскими уборами, длинною лентой потянулось по степи.
Кругом Разлеглись однообразные, пологие холмы лугового побужья. Наступил март, но весна запоздала и солнце только кое-где слизнуло желтые проталины и черные маковки на прибрежных холмах. Все было бело, уныло, пустынно, только жаворонки— ранние гости степей—взвивались к небу, оглашая пустыню первой весенней песней.
На этой белой равнине издалека зачернело место стоянки снявшегося стана: правильным кругом был вырыт ров; внутри становища тележными колесами был намечен другой круг... Так всегда обставляли себя казаки, чтобы, в случае нападения, сражаться под прикрытием возов. Там и здесь чернели четырехугольники палаток, вбитые в землю коновязи; и зола не успела остыть, и угли дотлевали в покинутых огнищах.—Широко вытоптанная в снегу дорога скатывалась отсюда вниз к Бугу и пересекала его черною лентой, по сторонам которой валялись клочья соломы, обрывки веревок и сломанные древки длинных казацких пик. В одном месте огромная туша палой лошади загородила дорогу...
—    Гей, гей! Надо торопиться! крикнул граф Калиновский спускаясь на лед,—а то проклятые изменники успеют скрыться в лесу. Посмотрите, ваша милость, в трубу: мне сдается, что след кажет к лесу.
—    Пожалуй... Только я ясно вижу и другую тропу, к Пит- ничанам.
—    О! Это еще лучше! Мы будем гнать их по следу,— вы—направо, я—налево, пока не переловим, как куропаток.
И польские войска, как лавина, обрушились на речной лед, по которому только что прошли казаки.
—    Гей-гей! кричал граф Калиновский, выносясь на своем аргамаке на другой, гористый берег Буга.
Но этот крик утонул в другом, невообразимо грозном, страшном и диком крике. С оглушительным треском ломался лед под десятитысячным, тяжело вооруженным отрядом, и кони, пушки, люди, обозные волы со звоном, предсмертными криками и ревом рухнули в воду. И в ту же минуту дикие, торжествующие крики огласили покинутый луговой берег. Казалось, из-под белого, снежного покрова, из береговых камней, из речного камыша,—из облаков, низко бегущих над степью, вышли десятки, сотни казаков. Ожил камыш, ожили водомоины и ямы, и черные проталины на пригорках!.. И все эти призраки-люди бросились на тонущих,рубя их, отпихивая пиками от берега, закидывая арканы, по выбору, на шею тех, нье пышно Разубранное вооружение привлекало их алчность.
Победа Глуха была полная и не бывало до тех пор такого позора в Речи Посполитой. Военная хитрость, которою Глух заманил в ловушку своих врагов, состояла в следующем. С вечера он переправил все двухтысячное войско на другую сторону Буга и лед, по которому прошли казаки, был изрешечен прорубями. На другой стороне казаки Разделились на два отряда, потом на четыре, на восемь,—Рассыпным строем, которому научились у своих степных соседей, татар. В лесу оставили обоз и всю ночь шли малыми кучками, пробираясь обратно на луговую сторону. Прокрадывались у самых стен Питичанского замка, ползком пробирались по винницким отрядам и обходили широким кругом до самого Сабарова, где пала в Буг красивая, извилистая Вишня. На высоком бугре, который вдался острым мысом при слиянии обеих рек, о. Власий отслужил в день победы благодарственный молебен. Но не легко было на сердце у старого священника и самого героя Винницкой победы: в толпе молодых казаков, окружавших войсковой бунчук, не было Степана. С вечера, во главе горсти храбрецов он был послан на Разведки к самому Питничанскому замку. С тех пор его никто не видел и ничего не было слышно о маленьком отряде.
XI.
Самою сильною крепостью, на южной границе Польши, был Брацлав. Стоял он на высоком, скалистом берегу Буга и с замковой наугольной башни, была видна степь на сотни верст. Река здесь делает луку и где бы ни вздумал переправиться к замку неприятель, его легко обстрелять из замковых бойниц, а быстрое течение в этом месте крутится воронками водоворотов. И сколько Раз ни пытались турецкие войска овладеть враждебною крепостью,—им всегда приходилось отступать с великим уроном. Не даром же на башнях неприступного замка Развевалось гордое знамя: золотой крест, попирающий полумесяц в лазурном поле. Но много горя и забот жило в замке под его лазурными знаменами. После занятия Винницы, Брацлав остался последним оплотом польского могущества на Подолье. Его гарнизон, состоявший из старых, закаленных в войне солдат и молодых шляхтичей, горевших ненавистью к мятежным рабам, не знал ни устали, ни страха. Каждую ночь во все стороны направлялись из замка далекие Разезды, не дававшие ходу в степь и из степи ни конному, ни пешему:—воевода Брацлавский решил прервать сообщение между степными татарами и шайками гайдамаков. И Разчет был верен:—степь питала и Разтила гайдамацкое движение, потому что в степи из окрестных государств бежали все лишние, бездомные, обиженные люди, а оттуда, безымянными бурлаками, брели на Украину, словно омывши в степных реках позор и ужас своего прошлого. Этими людьми полнилась Сечь, они же заселяли хутора и многолюдные села Слободзеи.
Теперь воевода Брацлавский ловил таких „бурлаков" сотнями и они сидели у него в замке, глубоко под землею, в темных норах, которыми, в четыре яруса, была изрыта вся замковая гора. И приток гайдамаков со степи прекратился. Но еще чувствительнее была для Украины невозможность получать хлеб, соль и рыбу из далекого Крыма и соседней, богатой Молдавии. Хлебные запасы, унесенные казаками в леса и яруги, были давно седины. Все, что они сами оставили в своих селах, было Разграблено или сожжено поляками. А опустошенные нивы заросли повиликой и куколем, сквозь который пробивались редкие колосья пшеницы-самосейки. На цветущую страну надвигался голод с обычными спутниками своими—заразными болезнями. И если польское население края ждало обозов с хлебом из Литвы, Жмуди и Заднепровской Руси, то мятежникам было невозможно прорваться через реки и польские войска к северному хлебу. У них остался один источник жизни—степь. Там, в заранее условленных местах, поджидали обозы с пшеницей из Молдавии, стада овец и табуны коней—из Крыма. В глухие, темные ночи к этим обозам прокрадывались одинокие вершники, везшие поперек седел какие-то длинные мешки. За ними, вооруженные косами и серпами, одетые в лохмотья, с голодным блеском в глазах, сходились пешие люди. И когда их становилось много, вершник Развязывал свой вьюк... То были пленники,—знатные и богатые польские вельможи, служившие казакам в ту тяжелую пору Разменною монетою. Случалось, что за одного такого пленника татары давали сотни возов с хлебом, табуны коней, потому что знатные роды не скупились на выкуп:
не дивом были сотни тысяч злотых выкупа за пленника. Потом, понемногу, запасы степными тропами переправлялись на
Украину.
Теперь воевода Брацлавский учредил строжайший надзор за людьми, бродившими по степи. Каждого путника останавливали,отнимали оружие и провожали под строгим конвоем до границ государства. Так было в тех случаях,когда ни одна улика не говорила о принадлежности пленника к гайдамацкой вольнице. Но горе ему, если такая улика находилась. Не было муки, не было кары, которой не подвергли бы несчастного. Неугасимый костер от зари до зари горел на
дворе замка и у него пытали огнем и железом заподозренных людей. А когда они умирали на пытке, их бросали, как падаль, в глубокие рвы замка... А из этих рвов, как духимстители, поднимались туманами лихие болезни: горячка и бред,
беспамятство и злая корча.
Среди этих ужасов жила молодая Воеводина, но не виделаи не замечала их.Религиозный экстаз, охвативший Стефанию втродительском доме, теперь всецело поглотил ее. Целые ночи проводила она в замковой часовне, и цельте дни не поднимала глаз от молитвенника или от пышного убора Богоматери, который низала жемчугом вместе с многочисленными женщинами своей свиты. Обширная горница в верхнем ярусе замка, обращенная на Буг, полна света и женских голосов, поющих молитву своей Небесной Госпоже.

Ты, что кормила
Мира избавленье,
И нам, как мать,
Дай пропитанье.

Пускай-же голод
Нас не убивает...
Молись за нас,
Обрадованная Мария!

Дева безгрешная,
Дева бес соблазна! 
Храни нас от болезней, 
Храни от заразы.

Пусть тлетворный ветер 
Нас не убивает...
Молись за нас, 
Обрадованная Мария!

А голод и зараза уже жили в замке, в каменных норах, где бес воздуха и света сидели закованные люди. Сидели они так долго, что ночь и день, и множество дней слились для них в одну беспросветную тьму. И по мере того, как глаза их отучались смотреть и видеть, их слух изощрялся до ясновидения:—словно холодные, серые, каменные Стены слушали за них все, что творилось на широком, вольном свете. И сами дрожали этими, недоступными их уху, звуками.
Вот, звонит колокол в часовне... воевода с Воеводиной идут слушать мессу... Вот, долетел мучительный крик: не кричат так живые... Это у костра, на пытке, отдал Богу душу гайдамака. И пленники крестятся все Разом и Разом говорят: „вечная память!"—Вот, слышны трубы и литавры... воевода с молодою женою сели за стол в столовой палате. А вот, стало тихо... наступил благодатный вечер. Там, по степи, в серебристом сиянии месяца бродят сизые тени... И в этой тишине издалека, словно с темнеющего вечернего неба, долетает молитва нежных и кротких женских голосов. И точно покоряясь чьей-то непреклонной и любящей воле, кандальники складывают руки и поют песню Деве, хранящей запорожское рыцарство.
„Под Твою милость, Богородице Дево, мы прибегаем! Моления наши не презри!..“
Но мольбы не отвратили неминуемой беды. Горячка уносила каждый день десятки жизней из подвалов Брацлавского замка. И каждое утро приходили люди, вооруженные железными крючьями, вытаскивали ими мертвецов и сваливали их в реку или зарывали в ямы по взгорью. А ночью к этим ямам сбегались волки и одичавшие собаки, вступавшие с ними в спор из-за кровавых клочьев человеческого мяса. И всю ночь вокруг замка стоял протяжный, унылый, зловещий вой, и люди в замке, слушая его, крестились и говорили:
— Не быть добру!
XII.
Лихо подкралось к молодой хозяйке замка темною ночью и схватило, ее жестокою горячкой. В мучительном, безумном бреду она кидалась в ноги мужу, прося себе смерти за преступления, которых не совершала, или жалобно и тихо звала какого-то Стецька! Девять дней и девять ночей провел воевода у постели жены; девять дней и девять ночей не умолкало молитвенное пение в каплице Брацлавского замка.
На десятый день Стефания открыла глаза, в которых уже не светилось безумие.

Старый воевода с радостными слезами приник к её изголовью.
—    Стефания, дитя мое, ты меня узнаешь?
—    Слава Господу Иисусу Христу во веки веков, тихо прошептала больная.
—    Аминь! ответил старик и опустил на грудь седую голову.
Болезнь прошла. Но когда после неё молодая Воеводина встала,—всем стало ясно, что не жилица она свете. Синевой светилось насквозь её хрупкое тело, а глаза её стали большими, широко открытыми, и смотрела она ими спокойно и бесстрастно, как ангелы Божьи смотрят на грешную землю.
И старый воевода Разослал гонцов в ближние и дальние города на поиски за врачом, который вернул бы уходящую жизнь дорогому дитяти. И отовсюду наехали лекаря и знахари, бабки и ворожеи. А больной становилось все хуже. Тогда стали появляться у её постели ксендзы, монахи и монахини с горящими дикою верой и решимостью глазами. Они творили молитвы и заклинания, изгоняя из болящей духа недужного; но Стефания смотрела на них испуганными глазами и вся дрожала, слыша их заклинания. 
И вот, Разнёсся слух, что из цесарского города Ведня (Вены) приехал молодой, но очень искусный врач. Рассказывали, что он поднял на ноги жену цесарского вельможи и вылечил любимую дочь господаря Молдавского от оспы так, что и следов болезни на её прекрасном лице не осталось. Один только был недостаток в молодом враче: он был родом еврей и, говорили, родился и вырос на Подолье. И чтобы наговоры и зелья некрещеного врача не повредили душевному спасению вельможной больной, было решено, чтобы в присутствии доктора от её постели не отходил монах, читавший по требнику заклинания на отогнанию злого духа. Монах этот, старый, иссохший августинец, был прислан папою из далекого Рима, чтобы принести от святого отца утешение духовное в эту бедствующую страну.
Был уже темный вечер, когда на двор замка въехала колымага, окруженная двумя десятками гайдуков. Сам вельможный хозяин вышел на порог столовой залы, чтобы скорее встретить знаменитого врача. Навстречу ему подымался по лестнице юноша, скорее похожий на пажа, чем на знаменитого доктора. Но точно в маскараде, этот юноша был одет в величавое убранство средневековых докторов: длинную, бархатную, опушенную темным мехом шубу и бархатный берет с перьями, спускавшимися ему на плечо. И на руке юноши, которою он придерживал полу шубы, блестел бесценный перстень, подарок Молдавского господаря.
В сопровождении хозяина молодой врач вошел в покои больной. Здесь было тесно и душно. Комнаты, заставленные сундуками, поставцами и ларями со всяким добром, были полны женщинами и девушками Воеводиной свиты. Плач, гул голосов и обрывки молитв слышались из этой испуганной толпы. А в опочивальне, обитой драгоценными смирнскими коврами, день и ночь горели двенадцать высоких восковых свеч перед чудотворным изваянием Богоматери. В их колеблющемся свете маленькая головка больной сама казалась восковым слепком, лежащим недвижно на белоснежной подушке.
—    Я прошу удалить всех посторонних из покоев её милости, сказал врач. И при первых звуках этого голоса неподвижная головка дрогнула, голубые глаза широко открылись и изумленный взгляд уставился на вошедших. В знаменитом докторе она узнала черты бледного, полудетского лица.
— Он говорит!.. Он опять говорит!
—    Не бойся, детка, не бойся! Здесь нет чужих. Со мною пришел новый доктор: он тебе поможет.
—    Блогодарю, равнодушно и тихо сказала больная, опять закрывая глаза.
Потом, один по одному, вышли, все из опочивальни и остался один только высокий, сухой монах, читавший молитву, между двумя восковыми свечами, поставленными с аналоем у изголовья кровати. Доктор взял маленькую руку больной, обернутую тонким покровом из освященной тафты, чтобы не оскверниться от нечистого прикосновения нехристя, и стал щупать пульс, повторяя скороговоркой, Размеренным, как заклинание, голосом:
— Я к тебе, ясновельможная, от Степана.
Он под твоим замком томится.
Дай мне с руки отцовский перстень.
Тем перстнем проникну к твоему отцу и выручу друга на волю.
И велика, видно, была сила в бесовском ноговоре, потому что каждое его слово вливало силы в кости и жилы больной. Она опять открыла глаза, приподнялась на подушках, села...
И оторопевший при виде чуда, монах еще усерднее закивал головою над старою книгой, выкликая палящие слова самых страшных заклинаний. В этом усердии он просмотрел, как с исхудалого пальчика больной соскользнул широкий фамильный перстень рода Калиновских и юркнул в обшитый драгоценными венецианскими кружевами обшлаг врача.
' А доктор, выйдя от больной, потребовал, чтобы ее перенесли из опочивальни в большую залу, обращенную на полдень,—к солнцу и Бугу. Потом ушел в башню, где придворный астролог воеводы трудился над составлением гороскопа молодой Воеводины, и велел принести свежего мяса, и желтков, и дорогого вина. Ко всему этому он прибавлял какие-то зелья и снадобья из привезенного с собою резного палисандрового ларя—и к утру было готово лекарство для молодой хозяйки.
И сила в этом снадобья была изумительная. Уже через три дня от начала леченья она была в состоянии сидеть в постели. Её синие глаза смотрели, не отрываясь, за Буг, в синюю степь, а по бледному лицу бродили едва уловимые розовые отсветы солнца, и улыбка тронула полуоткрытые, детски-печальные губы.
Но в полдень, когда солнце стало жечь оцепеневшую от зноя землю и степные маки засверкали под ним, как капли брызнувшей крови, Стефания утомленно склонила голову и сказала:
—    Не могу!... Слишком блестит...
Ей, взлелеянной в душистой тени ЯНОВСКИХ лип, у прибрежных камышей, страшно было это сверкание, этот блеск ликующего степного дня. И доктор подал ей несколько капель черного зелья, от которого крепкий, живительный сон оковал её члены.
Через несколько дней молодой доктор уехал из Брацлава, увозя дорогие подарки за удачное лечение Воеводины, и еще большую славу. Больная уже бродила по всему дому и с её лица не сходила милая, Растроганная улыбка выздоравливающего ребенка. Иногда она обращала к мужу свое улыбающееся лицо и спрашивала, как капризный ребенок:
—    А есть мне все можно? Пусть приготовят к ужину курицу с шафраном и много-много имбирю в медовом соку.
И десяток дворских ианен мчался в поварню передавать приказание молодой госпожи.
 
XIII.
После долгих месяцев тоски и опасений в брацлавском замке настало время веселья и празднеств. Правда, мало гостей съезжалось из околицы, потому что польские усадьбы лежали пустые. И воевода Разослал в дальние замки, приглашая к себе на праздник. Прежде всего, посланный должен был завезти приглашение в Янов. Прошло несколько дней. И воеводе доложили, что приехали люди из Янова с письмом и поклоном от графа. Хозяин велел сейчас же ввести дорогих гостей. Их было трое: старик эконом, нянька Ганна, приехавшая взглянуть на свою панночку, и ГаРазька Рудой, под командою которого находилось два десятка гайдуков из яновской дворни. В письме, которое они привезли, за графскою подписью, яновский владелец просил зятя сделать ему ласку: отпустить в Янов с посланными людьми „заведомого вора и Разбойника" Стецька Глуха, для того, чтобы поставивши его на очную ставку с другими, захваченными в плен, „лайдаками", выведать от них тайные замыслы еще худшего злодея и изменника, старого Глуха. И как только эти спешные дела будут окончены, граф приедет погостить в Брацлав со всею семьёй.
На минуту смутное подозрение мелькнуло вь голове воеводы, вместе с сожалением о том, что приходится отдать дорогого пленника. Он внимательно посмотрел на печать: она была фамильная, искусно вырезанная—такая, какую носили в перстнях все члены вельможного рода Калиновских... И не мог старый воевода отказать тестю в его просьбе, потому что граф Калиновский не пожалел для него дрогоценнейшего сокровища—единственной дочери.
Рано утром, на другой день дорогие гости покинули Брацлав. С подзора наугольной башни молодая Воеводина смотрела, как старый эконом и нянька Ганна спускались к реке. За ними два замковых гайдука вели всклокоченного, простоволосого гайдамаку, который, охмелевши от света и воздуха, спотыкался и пошатывался, как пьяный, на ходу.
И когда спутники поравнялись с башней, Стефания махнула белым платочком и крикнула голосом звонким и ясным, как первый щебет ласточки:
— Будьте здоровы! Счастливой вам дороги!
И, должно быть, солнечный свет был слитком ярок, а вольный степной ветер принес слитком много пьяных ароматов, потому что привыкшие к беспросветной тьме глаза гайдамаки широко открылись, и с громким, безумным криком он, как тяжелый сноп, упал на землю. Рассердился старый эконом и пнул его ногою, а гайдуки подхватили под мышки своими длинными сыромятными арапниками и поволокли к Бугу, словно обмолоченный куль.
В полночь другого дня со сторожевой башни брацлавского замка заметили какие-то огни, перебегавшие над водою далеко вверх по реке. Потом оттуда стали слышны выстрелы и крики. Видно, татары напали на караван с хлебом, или польский Разъезд наткнулся на степных ватажков. В ту же минуту очередной, бывший всегда наготове, отряд бросился к реке. Близился Рассвет. Все население замка высыпало на стены и подзоры, с тревогой следя за тем, что творилось на реке.
А там кипел бой. Слышалась частая перестрелка, крики и треск ломающихся лодок. А когда забелел Рассвет, в его туманной тьме показалась печальная процессия, двигавшаяся к замку. Впереди, на сложенных пиках, покрытых собольей шубой, несли убитого графа Калиновского. А за ним вели под руки обезумевшую от ужаса и горя мать Стефании; на её глазах был убит муж и она видела, как казацкий аркан обвил шею Зыгмунта и дикая шайка умчала в степи её сына.
Вопли и плач наполнили покои замка... Но этим не окончились несчастья семьи. Молодая Воеводина, не дослушавши страшных вестей, закричала диким голосом, и кричала день и ночь, колотясь головою о каменные стены часовни и, в припадке безумия, призывая смерть на свою преступную, проклятую голову.
И смерть пришла...
В каплице Брацлавского замка, затянутой черным сукном, освещенной сотнями свечей и лампад, стояли рядом два пышные гроба. В черном лежал старый граф и лицо его было закрыто, потому что немилостивые гайдамаки зверски изуродовали его благородные черты. Белый гробик Стефании стоял открытым, и у этого детского гроба смолкала самая ярая ненависть, утихала самая глубокая скорбь... Светлая, прекрасная, как ангел Божий, лежала она, и, глядя на нее, верили люди, что печали и радости земные—только смутный сон, исчезающий в сиянии вечной     правды.

XIY.    '
Далеко в степи, на берегу желтого Телнгула, стоит высокая могила, заросшая дроком, див-деревом и высокими стеблями степных мальв. На вершине могилы, вперивши незрячие глаза на восход солнца, стоит „каменная баба“. В руках её—дощечка, вытесанная из того же, что и она, цельного камня и с дощечки осенние дожди и степные ветры стерли письмена, которые, быть-может, когда-то были начертаны на память людям. У „каменной бабы“, прислонивши к ней свой кремневый самопал, стоит молодой казак. Лицо его бледно и прозрачно, как ярый воск, темные волосы перепутаны со степным быльем, а глаза, не отрываясь, глядят на полночь. Там, за туманною дымкой, ему чудятся высокие башни под лазурными знаменами, и тихие села, дремлющие в зелени садов, и золотые кресты деревенских церквей... И еще дальше, там, куда не досягает человеческое око, реет перед ним нежный и приказный, скорбный образ.
— Царица моя... Голубка моя... шепчут губы юноши и в их углах застывают соленые слезы. Но никто не видит казацкой слезы, никто над нею не посмеется.
За слезами не видит Степан, что сизым облачком на краю неба подымается пыль-курява. А батько-атаман поставил его здесь сторожить именно этот след идущего из Крыма обоза.
Отощали казаки в степи, изголодались... Разве сотый уцелел в их рядах от сильного войска, которое Разбило поляков под Винницей. Да и эта уцелевшая горсть храбрецов просит себе у Бога смерти: как пчелы, выгнанные среди зимы из родного улья, бродят они по степи бес надежды и цели, и даже вспоминать боятся недавнюю славу. Дорогою ценою пришлось им Расплатиться за нее! Их старики убиты, их жены и дети проданы в турецкую неволю, а славные батьки- атаманы все, как один, умерли страшною смертью. Не в бою и не с оружием в руках: для такой смерти казак и родится... Нет! На потеху варшавских зевак и женщин выводили гетманов на площадь и заставляли их умирать в муках. Нет славного полковника Глуха, нет Нечая, нет Наливайки и старого о. Власия. Где-то, далеко, за Днепром, в Московской Украине, за высокими монастырскими стенами просит у Бога смерти Ульяна Максимовна и блекнет от горя круглою сиротою Маруся. Правят они панихиды по славному полковнику, по о. Власию и по Степану... И от жалости к осиротелым женщинам сжимается казацкое сердце на степной могиле.
А у подножия кургана, придвинувшись к самому пологому берегу Телигула, Расположилось казацкое становище. Убогое оно, пустое... нет ни обоза, ни коней. Только ружья рядами составлены в козла, да для атамана, Полтора-Кожуха, на двух воткнутых в землю пиках Распялена катряга.
—    Задавила, видно, черная чума проклятую татарву! ругается под котрягою старый. Шестую неделю стоят казаки над Телигулом, с привезенным на промен пленником, а татары все не идут с конями и хлебом.
—    Ой, боюсь я, батько! говорит рыжий ГаРазька, стоящий дозором у атаманской ставки,—что так мы ничего и не дождемся. Ссылаются поляки с ханом-Гиреем, ссылаются и с Господарем...
—    Да хоть бы и с самим лысым чёртом... отвечает атаман, старый Полтора-Кожуха.—Что ж ты, сынку, думаешь, что нам ведут коней прямехонько из ханских конюшен, а пшеницу нагребают в господских амбарах?! Чёрта с два, а то и с четыре!.. Слава Богу, в каждой земле, не то что крещеной, даже и басурманской,—есть добрые люди, вот такие самые, как мы с тобою, гайдамаки. Помогай им Божия Матерь, на все доброе!
И старик набожно перекрестился.    ,
—    Эй, сынку! Натри мне тем часом в люльку хоть какого-нибудь поганого зелья.
Тяжело старику. Привык он к своей люльке-носогрейке, как младенец к материнской груди, а табаку уже давно нет и в помине, и приходится ему курить мяту, и руту, и степной чебер. Да и кормятся казаки только тем, что от щедрот своих уделяет им дикая степь. Далеко кругом Рассыпались они, Разыскивая пищу. Одни нагребают пиками высокие копны прошлогодних бурьянов, служащих им для топлива. Другие рвут снытку, и боли-голов, и пыльные листочки лебеды, чтоб сварить из них „юшку“. А чтобы сдобрить казацкое хлебово, большая часть казаков, снявши нижнее убранье, и составивши из него огромный бредень, ловит в Телигуле рыбу, которой в пустынной реке водится несметное множество.
—    Будет, хлопцы, будет! кричит атаман, приставивши широкие ладони, как рупор. И когда стихают громовые Раскаты могучего голоса, в их последнем замирании изощренный слух Степана улавливает тонкий скрип колеса:— там, в степи, сизая пыль-курява поднялась уже золотистым облаком.
—    Батьку, батьку! Татары идут!
И в миг все изменилось вокруг кургана. Рваная котряга была снята с пик, повешена на вершине кургана, на „каменную бабу“ в виде шатра и йод её прикрытием,—чтобы не слепило солнце старые очи,—поместился батько-атаман. Тремя Расширяющимися книзу кругами обступили его казаки, выставят вперед, как щетину, свои длинные пики. Были у них и ружья, да давно уже не было ни щепотки порохового зелья... И им оставалось, в случае нападения, только умереть со славой. Но опасности не было: то шли со степи „добрые люди"—татарские барантачи-Разбойники. Уже на том берегу были видны высокие возы на двух огромных колесах, нагруженные мешками и винными бочками. Серой позёмы катилось стадо овец и в золотистом облаке ржал невидимый за пылью косяк коней.
Обоз стал за рекою и от него отделилось трое татар.
—    А ну, ну! Покажите нам свой товар! кричали они через реку.
—    Стецько да ГаРазым, приказал Полтора-Кожуха, улыбаясь с злым старческим лукавством в свой седой ус,— сослужите своему вельможному пану последнюю службу.
Мучительная тоска сжала сердце Степана, по ослушаться он не посмел и вместе с товарищем наклонился к длинной, белой фигуре, лежавшей под рядниной по другую сторону кургана. На него глянули большие, голубые, мучительно прекрасные глаза графа Зыгмунта, похожие на другие, милые, угасшие глаза. И под их замученным взглядом молодой гайдамака опустил голову.
Пленник был так слаб, что не мог бес посторонней помощи держаться на ногах.
—    Э! чёртовы хлопцы! Выпили всю горелку,—нечем и нашего панка подправить. Охлял бедняга, как поросенок, на одной лебеде: этак некрещеная татарва и цену сбавит.
И, действительно, у берега кипел горячий торг. Татары щупали каждый мускул молодого, бледного тела, поворачивали его с бока на бок, считали ребра, поднимали веки пленника и при этом неодобрительно качали головой и причмокивали.

Категория: Художественная литература | Добавил: natoliu1 | Теги:
Просмотров: 1074 | Загрузок: 1 | Комментарии: 3 | Рейтинг: 5.0/1

Похожие Художественная литература:



Всего комментариев: 3
0  
3 natoliu1   (19.02.2017 15:36)
Закрыли батьковы очи, обмыли желтою телигульскою водою, дали в руки святой крест, сплетенный из гибких стеблей див-дерева, и накрыли казацкое обличье червонною китайкою. Не было восковых свеч-ставников. Вместо них зажгли три просмоленных казацких пики. Не было у славного гетмана и „домовины"—гроба. И положили его на вечный покой в огромной винной бочке, опустевшей в эту пьяную ночь. В правую руку дали ему саблю, а в левую—люльку с целою папушей табаку,—чтобы не соскучился старый в дальней дороге. Зарыли его на кургане, под „каменной бабой", чтобы знали внуки, где поклониться казацким костям.
КРазное солнце встало в сизой степи, когда кончился печальный обряд. Сказали: „земля тебе пухом!". Пропели „вечную память!" славному гетману Полтора-Кожуху... И Разбрелись по степи, по двое, по трое, чтобы простат дорогу на север, в Заднепровскую Украину: донеслись и до степи вести, что собирается все православное казацство под знамена Хмельницкого, Зиновия-Богдана.
До сих пор над Бугом стоит местечко Янов. Старый замок давно переделан в обширный и удобный помещичий дом, и перепродан в десятые руки. Но поляки помнят и чтут святую старину... Весь передний фасад замка остался в том же виде, как был двести лет тому назад: те яге рвы, уже затянувшиеся травою, тот же подъёмный мост на цепях и, направо и налево от ворот, — обширные помещения для замковой стражи, в которых теперь живут несметные стаи голубей. В старом костеле есть два портрета: юной, прелестной женщины, закутанной в белую дымку, и молодого ксендза с глазами Крестителя Иоанна. Эта женщина— Стефания, Воеводина Брацлавская. А ксендз—правнук графа Зыгмунта. Мраморная доска над его гробницей говорит о его делах:
„Он был храбрый воин в битве,Ученый и писатель в миру,И пастырь добрый среди священников.
Он, как огонь, прошел по миру,Согревая и освещая всех“...
Ничего не уцелело от Богодаровки.

В глубокой излучине Буга стоит новая, блестящая свежей краской и политурой, церковь. И среди её прихожан десятки семей носят прозвище Глущенко: все это потомки Степана Глуха и чернобровой Маруси. Но редкие из них помнят свой род, и почти никто—дату славной победы под Винницей.
Только в последние полвека в жизнь трудового народа вошли светлые дни, которые им хочется отметить: на зеленой поляне перед церковью стоит красный кирпичный столбик с крестом наверху, с ликом Спасителя под крестом. И надпись: „19 февраля 1862 года“—-„Освобождению крестьян".
Великий день был не в 62-м, а в 61-м году, но некому исправить ошибку: сами Глущенки и их соседи истории не знают, а тем, кто ее знает, нет дела до темного, прихилившогося к Бугу села...
Неизменною осталась только „иерусалимка*1. Все те же на ней убогие хаты, все те же жалкие ятки. Стоит полуразрушенная, пятиярусная башня и козы, вокруг неё, подбирают клочья оброненного на ярмарковище сена.
Да на полуразрушенной костельной ограде, выложенной в узор крестовниками, сидит бледный мальчик в атласной ермолке и что-то шепчет, глядя в открытую книгу. Это Мендель, сын теперешнего яновского раввина...

КОНЕЦ.

0  
2 natoliu1   (19.02.2017 15:36)
На той стороне горели костры и слышались песни, свист, топот веселой пляски. Торг был заключен. Татары убедились, что пленник здоров, и заплатили сполна всю условленную плату: обоз хлеба, косяк лошадей, стада овец,—и порох, и вино, и одежа—все было куплено ценою жизни одного человека. И покупатели, все-таки, считали барыши, потому что потерявшая его мать с радостью согласилась уплатить сто тысяч золотых, за единую надежду—прижать к груди сына.
Татарские кони давно скрылись за горизонтом, а вокруг костров все еще горело пьяное веселье.
Там и здесь, воткнутые на пики, жарились бараньи туши и казаки подхватывали налету стекавшее с них сало свежими, здесь же испеченными, на угольях, пшеничными „малаями“. На Разостланные свитки вываливались огромные откидачи „мамалыги“, щедро политой маслом. А вокруг дымящихся котлов с галушками стояла давка: любимое блюдо ели, воткнувши кусок горячего теста на деревянную спицу и прихлебывая из котла густую жижу.
Только батько Полтора-Кожуха ворчал, как всегда:
—    Вот, что значит, детки, связаться с нехристем: нет у них ни сала, ни горелки. А уж какое житье казаку бес горелки и сала!
Но в ту ночь казацкое житье было не плохое: сытые, полупьяные от сладкого крымского вина, они Развернули широкий круг, посреди которого ГаРазька Рудой с другим рыжим хлопцем неслись в дикой пляске под забористую песню:
Батько рудый 1) и мать руда,
И сам рудый—руду взял.
Рудой поп повенчал.
Руды музыки играли,—руды люди танцовали...
Гэй-гоп, гопака! Моя доленька така!
И с гиканьем, топотом и свистом выносились из круга новые плясуны, пока весь круг не превратился в один сверкающий, стонущий, мчащийся в диком весельи водоворот. Даже сивоусые старшины бродячих степных рыцарей не утерпели: встали на свои, непослушные от прожитых лет и выпитого крымского вина ноги, и приплясывали, притоптывали, вспоминая милую молодость...
И подкралась веселая смерть в эту веселую минуту к славному гетману Полтора-Кожуху. Выкрикнул он последнее слово песни, вскинул руками—и мертвый повалился навзничь.
Страх и горе овладели станом. Казаки привыкли класть в землю товарищей: но те умирали в неприятельской сече казацкою смертью. А тех, кто умер простою человечьей смертью, обряжают в селах старухи. Но нечего было делать.

0  
1 natoliu1   (19.02.2017 15:35)
—    Хо-хо-хо! Как бы не пропало задаром нате добро:— плохой, очень плохой!
Но, так как отряд татар был не велик, а глаза казаков горели лихорадочным, голодным блеском при виде овец и бочек с вином, то порешили так: пленника под присмотром казаков, переправили на татарский берег, и казакам, в виде задатка, перевезли несколько возов и стадо баранов. Затем, татары приступили к своим опытам над пленником. Разостлали по траве тёплые овчины, поверх них—мягкий, шелковый ковер и на него положили Раздетого графа Зыгмунта. И татарский знахарь принялся его мять, Растирать, смазывать какою-то темною, душистою мазью. В рот юноше влили, почти насильно, теплую смесь из кумысу, вина и пряностей, и покрыли его мягкими овчинами.
Проснулся граф Зыгмунт глубокою ночью. Над ним искрились Стожары и мириады звезд горели в бездонной глубине ночного неба.

Добавлять комментарии могут только зарегистрированные пользователи.
[ Регистрация | Вход ]